— Ну все равно ты тут у нас посиди пару часов, чтобы пьяным домой не возвращаться.
В местном вытрезвителе — деревянная койка и дырка в полу, смывать можно, дернув за свисающую цепочку. Батарея ужасно греет, от жары запахи дерьма и рвоты становятся еще сильнее. Сдав шнурки и ремень, я ложусь и отворачиваюсь к стенке. В это время я мог бы лежать в объятиях Корин, но мне хочется показать им всем: нет, это не подростковый бунт! Это ярость. Я и сейчас ее испытываю, если выпью бутылку виски или сигналю идущему на обгон оборзевшему водителю. Хочется орать, чтобы мир узнал, как я одинок, как я буду всегда одинок. Я засыпаю, напевая «Леди Дэй» Лу Рида.
Ты ждешь меня на парковке у полицейского участка. Тебе позвонили родители хозяина мотоцикла. Я готовлюсь к огромному скандалу. Такому, что помнишь всю жизнь. Ты смотришь на меня, облокотившись на капот машины. В твоих светлых глазах грусть и суровость. Я думаю, что вот сейчас ты расцепишь руки и ударишь меня. Злись, ругайся, кричи, бей, но только не молчи! Сбрось броню, которую ты нацепил после ухода мамы. Мне уже тошно от твоего траура, от твоей монашеской жизни, от того, что ты спишь на кухне. Тошно от твоего одиночества отца-одиночки, отца-молодца, от того, что мы просто перебрасываемся словами, от наших бессмысленных привычек. Бей тарелки, подожги кухню, напейся вместе с Люсьеном, он же с тобой одной крови! Расслабься же наконец, хватит непонятно чего ждать! Твоя война закончилась, папа. Давай ударь меня, ну хоть зуб выбей, если хочешь! Вдарь, плюнь, но, черт возьми, скажи хоть что-нибудь! Хватит хранить скелеты в шкафу, хватит молчать, как всегда! Поддай так, чтобы мало не показалось!
Ты рассматриваешь меня, как будто видишь первый раз в жизни. Как будто я тебе никто. Жестом приказываешь садиться в машину. Машинально рулишь. Останавливаешься у цветочной лавки на Гран-рю. Протягиваешь мне пятидесятифранковую купюру:
— Просто скажи, что для меня. Как обычно.
Продавщица удивленно смотрит, когда я подхожу к прилавку. Потом собирает букет из белых роз и зелени. Я крепко прижимаю его к груди.
Ты по-прежнему ведешь машину, не говоря ни слова. Мы едем по улице, которую я хорошо знаю. Я часто здесь проезжаю, когда еду на стадион, где мы занимаемся мотокроссом. Под пригорком расположено городское кладбище. У входа растут два кипариса. Здесь всегда дует ветер. Мне кажется, этот северный ветер тут дул всегда.
Кладбище крест-накрест пересекают две аллеи. Ты идешь впереди, держишься очень прямо. Я прикрываю розы рукой, чтобы защитить их от ветра. Мы проходим мимо простого, засаженного травой прямоугольника с деревянными крестами и засохшими цветами. Рядом с ним — детские могилки. Я глубоко вдыхаю свежий воздух, от похмелья и волнения у меня кружится голова. Проходя между двумя склепами, я спотыкаюсь, потом путаюсь в кусте самшита. Ты останавливаешься. Сначала я вижу бежевую мраморную плиту с красными прожилками. Потом поднимаю глаза и читаю женские фамилию, имя и две даты, вторая из них — мой день рождения. Золотые цифры и буквы меня словно гипнотизируют.
Ты выдыхаешь:
— Твоя мама. Которая тебя родила. Она умерла при родах.
Ты кладешь букет роз. Берешь меня за руку. Встаешь на колени. Потом вынимаешь нож и обрезаешь розы. Ставишь букет в вазу, наполненную дождевой водой. Разгребаешь гравий перед могилой и крепишь вазу в получившемся углублении. Мягко склоняешься над мраморной плитой и целуешь. У меня сжимается горло.
Ты обнимаешь меня за плечи:
— Я познакомился с твоей… настоящей матерью… когда подрабатывал в булочной. Она там работала продавщицей. Мы были очень похожи. Свободны. Ее воспитали в приходском приюте, а меня — семейная пара фермеров, которых я звал тетя и дядя. Мы почти сразу стали встречаться. Учились любить друг друга, потому что оба были дикими и недоверчивыми. Когда не работали, ходили туда, куда мы с тобой ходим по воскресеньям. Но мы скрывали наши отношения, потому что хозяевам это не понравилось бы. Если бы они обнаружили, что продавщица встречается с учеником, ее сразу отослали бы обратно к монашкам, а меня точно уволили бы. О нас знал только старый булочник. Он помогал нам — позволял оставаться в его квартирке у церкви, а сам уходил гулять. Давал ключи и говорил: «Давайте, молодежь, когда еще увидитесь». Потом меня призвали в армию, и мы решили пожениться, когда я вернусь. Мы хотели детей. Но ты появился раньше, чем мы планировали. Мы зачали тебя в одно из моих увольнений. Когда я вернулся, твоя мать уже была в больнице.
— Почему она умерла?
— Мне сказали, что от большой потери крови.
— Почему я не умер?
— Они старались спасти обоих, но она не выжила.
— Мать умирает, а сын живет — это мектуб, да?
Ты замолкаешь и чертишь на земле ножом крест.
Я выхожу из себя:
— Достал уже! Все это вранье… И то, что вы с Люсьеном наш ресторан нашли, — тоже вранье?
— «Реле флери» нашла твоя мама. Я ужасно боялся открывать свое дело, боялся людей, боялся брать ссуду в банке… Но она была… такой… такой жизнерадостной.
— Почему ты не говорил мне правду?
Ты вздыхаешь, ищешь в кармане пачку сигарет. Закуриваешь и шепчешь слова… Я и сейчас не могу поверить, что ты это сказал:
— Прости меня.
Я хожу взад и вперед у могилы. Взять бы мотоцикл да прямо на могилы с памятниками. Я оборачиваюсь. Ты жалок, сгорблен, совсем старик.
— А моя… А Элен как же?
— Элен… — Ты снова вздыхаешь. — Элен — это Элен.
— Она-то хоть не умерла?
— Нет.
Часть третья
— Тебе отец про мою настоящую мать рассказывал?
Кажется, этот вопрос совершенно не удивляет Габи:
— Никогда.
— А с Элен ты был знаком?
— Так себе. Знаешь, твой отец всегда был жутко занят, так что мы с ними редко виделись, с вами всеми вообще редко виделись.
Габи посматривает на меня, крутя сигарету, как будто хочет сказать: «Давай спроси еще что-нибудь».
— А какой была Элен?
— Красивой. Очень. С огоньком, как говорится. Учительница французского и литературы, представь себе. Но перед нами никогда не выпендривалась. И к тому же обожала твоего отца.
— А меня?
Габи молчит, собирается с мыслями:
— Она тебе была как мать.
— Почему тогда она ушла?
— Никто не знает. Кроме твоего отца.
— Почему он никогда ничего мне не рассказывал?
— Потому что люди вообще скрытные. Обычно. Знаю только, что, перед тем как уйти, она твоему отцу сказала, что «он больше никогда о ней не услышит».
Я резко поднимаюсь. Изо всех сил бьюсь головой о дуб. Впиваюсь ногтями в его кору так, что выступает кровь. Оборачиваюсь, иду за ножом. Я хочу вскрыть себе вены, подрезать, как куриные ноги. Я вспоминаю о букете роз на мраморной плите, о волосах моей мамы — Элен, — о том, как она обнимала меня, когда я приходил утром к ней в комнату. Вспоминаю, как ночью падающий с ног от усталости отец убирает на кухне. Я хочу умереть. Габи отнимает у меня нож. Я поднимаю камень и рассекаю себе бровь. Течет кровь. Я ничего не вижу, красная вязкая жидкость попадает в рот. Габи сбивает меня с ног. Он видел, как из горячего танка спасались люди, как безмолвно умирали солдаты, держась за вспоротый штыком живот, он видел их больными, видел их серые лица, когда они днями мерзли в стоящей колом гимнастерке. Он видел кровь всех цветов — ярко-красную, черную, гранатовую, когда она стекала на снег по ружью и сапогам. И этот человек, видевший всё, усадил меня, обнял за плечи и вытащил носовой платок, чтобы вытереть мне лоб. Я плачу. Он накрывает ладонью мою руку. Его ладонь теплая и шершавая.
— В чем ты виноват, сынок? Не думаешь, что на твою долю и так много чего выпало?
Я пожимаю плечами.
— Ты же не дурак. Не безрукий. Ну, кроме техники. — Он смеется. — Скоро аттестат получишь. У тебя вся жизнь впереди. И, поверь, она очень быстро проходит. Не проживи ее зря, делай то, что хочешь, а не то, что хотят другие. Просто с отцом надо полегче. Знаешь, ему ведь тоже непросто пришлось. Мы не шиковали. Кстати, ты умеешь варить яйца в мешочек?